Рубен Давид Гонзалес Гальего
Публикуется с разрешения Рубена.
E-mail: gonzalezgallego@yahoo.com
Сайт: http://bereg.enabled.ru/
Он родился с диагнозом церебральный паралич. Родители учились в МГУ. Отец венесуэлец, мать - двадцатилетняя испанка Аурора, дочь лидера испанской компартии Игнасио Гальего, ближайшего друга легендарной Долорес Ибаррури. Из Кремлевской больницы Ауроре сообщили: 'Сын умер'. Объявленный мертвым, мальчик был тайно отправлен в детдом. Его дед стал вице-президентом испанского парламента, генеральным секретарем компартии народов Испании. Большая дружная семья генсека подвергла остракизму дочь Аурору, которая с новым мужем, советским писателем-диссидентом, получила политическое убежище во Франции и стала работать на Радио Свобода. О судьбе сына антикоммунистки и внука генсека Рубен Давид расскажет сам. У него нет литзаписчика, чтобы надиктовать'Повесть о настоящем человеке', в отличие от автора романа 'Как закалялась сталь' он даже карандаш держать не может: за исключением двух пальцев левой руки Рубен Давид полностью неподвижен.
Просто буквы, буквы на потолке, на черном фоне медленно ползущие белые буквы. Они стали появляться по ночам после очередного сердечного приступа. Я мог перемещать эти буквы по потолку, складывать из них слова и предложения. Наутро оставалось только записать их в память компьютера.
Это рассказ обо мне. Рассказ о моих братьях и сестрах по несчастью родиться лишним человеком в системе, отрицающей абсолютную ценность человеческой жизни, в системе, ценность человека в которой определялась мифической 'пользой'. Бесполезные, мы были обречены на смерть. Медленную или быструю - кому как повезло.
Это свидетельство о тех, кого убивали просто так, походя, без злого умысла. Веселые, добрые, умные, мы хотели жить, очень хотели. Среди нас были будущие физики, химики, биологи, математики и, может быть, поэты. Убили нас не всех. Меня убили не до конца. Ни физика, ни поэта из меня уже никогда не получится. Но то, что от меня осталось, еще может говорить. Я буду говорить, рассказывать. Это мой долг.
Записки из детского дома.
Я - герой. Быть героем легко. Если у тебя нет рук или ног - ты герой или покойник. Если у тебя нет родителей - надейся на свои руки и ноги. И будь героем. Если у тебя нет ни рук, ни ног, а ты к тому же ухитрился появиться на свет сиротой, - все. Ты обречен быть героем до конца своих дней. Или сдохнуть. Я герой. У меня просто нет другого выхода.
Я - маленький мальчик. Ночь. Зима. Мне надо в туалет. Звать нянечку бесполезно.
Выход один...
Для начала нужно слезть с кровати. Способ есть, я его сам придумал. Просто подползаю к краю кровати и переворачиваюсь на спину, опрокидывая свое тело на пол. Удар. Боль. Подползаю к двери в коридор, толкаю ее головой и выползаю наружу. Ночью все окна в коридоре открыты. Холодно, очень холодно. Я - голый. Ползти далеко. Когда ползу мимо комнаты, где спят нянечки, стучу головой в их дверь. Никто не отзывается. Кричу. Никого. Может быть, я тихо кричу. Пока добираюсь, замерзаю окончательно. В туалете окна открыты, на подоконнике снег.
Добираюсь до горшка. Надо отдохнуть перед тем, как ползти назад. Пока я отдыхаю, моча в горшке затягивается ледяной коркой. Приползаю обратно. Стаскиваю зубами одеяло с кровати, кое-как заворачиваюсь в него и пытаюсь заснуть на полу.
Наутро меня оденут, отвезут в школу. На уроке истории я бодро расскажу об ужасах фашистских концлагерей. Получу пятерку. У меня всегда пятерки по истории. У меня пятерки по всем предметам. Я - герой.
Когда я был совсем маленьким, я мечтал о маме. Потом я понял, вернее, мне объяснили, что моя мама - черножопая сука, которая бросила меня. Мне неприятно говорить такое, но объясняли мне именно в этих терминах.
Те, кто объяснял, были большие и сильные, они были правы во всем. Конечно, были и другие взрослые.
Они были учителями. Учителя рассказывали о дальних странах, о великих писателях, о том, что жизнь прекрасна и каждому найдется место на земле, если только хорошо учиться и слушаться старших. Они всегда лгали. Лгали во всем. Они рассказывали о звездах и материках, но не разрешали выходить за ворота детдома. Они говорили о равенстве всех людей, но в цирк и в кино брали только ходячих.
Не лгали только нянечки. Давая конфету, они говорили: 'бедное дите, скорее бы уж помер, ни себя, не нас не мучил бы'. Или, вынося покойника: 'Ну и слава Богу, отмучался, бедненький'. Про 'черножопую суку' нянечки рассказывали мне просто и естественно, как про дождь или снег.
В шесть лет я перестал мечтать о маме. Я мечтал стать 'ходячим'. Ходячими были почти все. Даже те, кто еле-еле мог передвигаться на костылях. К ходячим относились гораздо лучше, чем к нам. Они были людьми. После выхода из детдома из них могли получиться нужные обществу люди - бухгалтеры, сапожники, швеи. Многие получали хорошее образование, 'выбивались в люди'. После выпуска из детдома они приезжали иногда на дорогих машинах. Тогда нас собирали в большом зале, рассказывали, какую должность занимает бывший ученик нашей школы. Из рассказов выходило, что эти толстые дяди и тети всегда слушались старших, хорошо учились и добились всего своим умом и настойчивостью. Но они были ходячими! Как стать ходячим, никто не рассказывал.
В восемь я понял одну очень простую мысль: я один и никому не нужен. Взрослые и дети думают только о себе. Конечно, я знал, что где-то на другой планете существуют мамы, папы и дедушки с бабушками. Но это было так далеко и неубедительно, что я отнес все эти бредни к области звезд и материков.
В девять я понял, что ходить никогда не смогу. Это было очень печально. Накрылись дальние страны, звезды и прочие радости. Оставалась смерть. Долгая и бесполезная.
В десять прочитал про камикадзе. Эти бравые парни несли смерть врагу. Одним полетом без возврата они отдавали Родине все долги за съеденный рис, за испачканные пеленки, за школьные тетради, за улыбки девочек, за солнце и звезды, за право каждый день видеть маму. Это мне подходило. Но я понимал, что в самолет меня никто не посадит. Я мечтал о торпеде. Управляемой торпеде, начиненной взрывчаткой. Я мечтал тихо-тихо подкрасться к вражескому авианосцу и нажать на красную кнопку.
С тех пор прошло много лет. Я уже взрослый дядя и все понимаю. Я не имею права желать смерти, ведь от меня зависит многое в судьбе моей семьи. Меня любят жена и дети, я тоже очень-очень их люблю. Но иногда, когда лежу ночью и не могу заснуть, я все-таки мечтаю о торпеде с красной кнопкой. Эта детская мечта так и не оставила меня, может быть, никогда не оставит.
Есть я не любил. Если бы можно было, я бы предпочел таблетки из фантастических рассказов, выпил такую - и сытый весь день. Ел я плохо, меня уговаривали, кормили с ложки, - все было бесполезно.
Когда я был совсем маленький, то жил в небольшом детдоме в сельской местности. Кормили хорошо и вкусно, нянечки были добрыми, всегда следили, чтобы все дети покушали, заботились о нас.
Потом были другие детдома, другие нянечки, другая еда. Перловая каша, пряники с червяками, несвежие яйца. Было все. Но я не об этом.
Я ловлю себя на мысли, что с едой связаны мои лучшие воспоминания. Все самые лучшие моменты моего детства связаны с едой, вернее, с теми людьми, кто ею со мной делился, дарил мне ее как знак своего расположения.
Не помню, где это было. Помню людей в белых халатах. Нас, детей, много, и мы все очень маленькие. В комнату внесли ананас. Он показался мне очень большим и красивым. Его разрезали не сразу, дали нам полюбоваться. Похоже, взрослые и сами не решались разрушать такую красоту. Ананасы в России редкость. Ананас всех разочаровал. Вернее, почти всех. Дети распробовали его резкий специфический вкус и отказались есть эти жгучие дольки. Ел один я. Помню разговор взрослых.
- Давай дадим ему еще.
- А вдруг ему плохо станет?
- Ты его карточку видела? Его папа, небось, на этих ананасах вырос. Может, у них там ананасы, как у нас картошка.
Мне давали еще и еще. Наверное, взрослым было забавно, что этот странный ребенок может есть экзотический фрукт. Да и не могли они выкинуть столько добра. Я съел много ананасовых долек.
Плохо мне не стало.
Меня привезли в мой первый детский дом. Было много детей и телевизор.
- Он что, совсем сидеть не может? Давай его на диван посадим и обложим подушками.
Меня посадили на диван, обложили подушками и стали кормить манной кашей с ложечки. От неожиданности я съел целую тарелку каши и заснул. Каша была очень вкусная. Детский дом мне понравился.
Больница. Ночь. Все спят. В палату забегает медсестра, включает ночник над моей кроватью. Она в нарядном платье, туфли на высоких каблуках, волосы завиты и свободно лежат на плечах. Низко нагибается ко мне. У нее очень большие счастливые глаза. От нее пахнет духами и еще чем-то домашним.
- Открой рот, закрой глаза.
Она кладет мне в рот большую шоколадную конфету. Я знаю, как надо есть шоколадные конфеты. Я вынимаю ее изо рта. Мне хочется ее как следует рассмотреть, прежде чем начать откусывать маленькими кусочками.
- Раскуси и съешь. Понял?
Я киваю. Она выключает ночник и убегает. Я раскусываю конфету. Мой рот наполняется чем-то сладким и жгучим. Я жую шоколад, у меня кружится голова. Я счастлив.
Очередной детдом. Я ползу по коридору, навстречу идет нянечка. В коридоре темно. Когда она подходит совсем близко, то вдруг вскрикивает и отскакивает от меня. Потом подходит поближе, нагибается. У меня смуглая кожа, голова обрита наголо. С первого взгляда она может разглядеть только глаза, большие глаза, висящие в воздухе в пятнадцати сантиметрах над полом.
- А худющий-то какой. Кожа да кости. Как из Бухенвальда.
Упитанным меня, действительно, не назвать. Там, откуда меня привезли, не очень хорошо кормили, к тому же я плохо ел. Она уходит, возвращается через пару минут и кладет на пол передо мной кусок хлеба с салом. Я вижу сало первый раз в жизни, поэтому сначала съедаю сало, затем хлеб. Становится тепло, уютно, и я засыпаю.
Пасха. Все нянечки празднично одеты. Ощущение праздника во всем. В том, что нянечки так по-особенному добры к нам, в настороженности воспитателей. Я ничего не понимаю. Ведь во время праздников по телевизору показывают парады и демонстрации. Парадов нет только на Новый год. Но на Новый год есть елка и подарки.
После завтрака нянечка раздает нам по крашеному яйцу. Внутри оно такое же белое, как и обычное. Оно гораздо вкуснее яиц, которые нам дают в детдоме. Детдомовские яйца переваренные, жесткие, а это мягкое и очень-очень вкусное. Где бы я ни был, в детдоме ли, в больнице или в доме престарелых, какая-нибудь добрая душа всегда давала мне на Пасху крашеное яйцо.
В России существует обычай поминать умерших угощением. На сороковой день после смерти родственникам следует делиться едой, причем не просто угощать кого попало, а самых несчастных. Чем несчастнее накормленный, тем более ты угодил умершему, тем больше твоя заслуга перед Богом. А где их было взять, несчастных, в самой счастливой стране мира? Вот и шли к воротам нашего детдома бедолаги с сумками, корзинками и пакетами. Несли конфеты, печенье, булочки. Несли пирожки и блины, все, что могли. Неутомимые воспитатели прогоняли их, чаще всего безуспешно.
Нянечки же наши, пользуясь своим служебным положением, проносили через ворота детдома 'поминальное', несмотря на строгие запреты.
Больше всего везло нянечкам, работающим с нами, неходячими. Нас кормили отдельно, воспитатели были далеко. Одна нянечка ухитрилась пронести через проходную кастрюлю фруктового киселя. Мы были самыми несчастными из несчастных. Конфеты, скормленные нам, ценились гораздо выше.
Со своей стороны, мы знали, что за 'поминальное' нельзя говорить 'спасибо'. Я лежал в саду и ждал. Садом мы называли несколько яблонь, росших возле здания детдома. Ползти до сада мне пришлось долго, я устал и лежал на спине. Все ходячие были далеко, может, смотрели в клубе кино, может их повели куда-то - не помню. Я лежал и ждал, что какое-нибудь яблоко упадет недалеко от меня. Но повезло мне гораздо больше.
Старенькая сухощавая старушка полезла через забор. Забор был двухметровый, но бабушку это не остановило. Она спрыгнула с него, огляделась по сторонам и подошла ко мне. Деловито оглядев мои руки и ноги, она с недоверием спросила: 'Сиротой будешь?' Я кивнул. Такого везения она не ожидала, скрюченные ноги и руки, да к тому же сирота. Она поставила на землю свою корзинку, откинула полотенце, достала блин и скомандовала: 'Ешь'. Я стал быстро есть блины, она торопила меня и повторяла: 'Тетку Варвару поминай, тетку Варвару'.
Но все хорошее быстро кончается. Из-за угла уже шла воспитательница.
- Почему посторонние на территории? Кто пустил? Что Вы тут делаете?
И мне:
- А ты что делаешь?
Что я делал? Я жевал третий блин. Жевал быстро, потому, что в руке было еще полблина, и я хотел успеть доесть все.
Шустрая старушка подхватила свою корзинку и сиганула через забор. Доесть я успел.
Воспитательница постояла надо мной, улыбнулась чему-то и ушла. Это были первые русские блины в моей жизни.
Мы добирались с друзьями из пригорода. Автобусов не было, жара стояла страшная. Ловить попутку бесполезно. Три здоровых парня и инвалид в коляске, - кто нас возьмет.
Вдруг везение - армейский автобус. Он остановился ненадолго. Выбора не было - надо было пытаться сесть. Парни подхватывают меня и коляску, пытаются спорить с водителем. Водитель твердит что-то про 'не положено' и 'Устав'. В общем, облом.
И тут из глубины автобуса с криком 'брата-а-н!' бросается к шоферу военный. Он отчаянно пьян и зол. Они недолго спорят, и мы едем. Солдаты-новобранцы уступают место. Я неудобно полулежу на узком сиденье, мне больно. Ко мне подходит 'братан'. Он еле стоит на ногах, китель расстегнут, под кителем - матросская тельняшка.
- Ты из Афгана?
- Нет.
- Неважно. Я до Афгана не знал, что такое инвалиды. Потом друзья стали приходить без ног, без рук, слепые. Многие ломались. Ты-то как?
- Да нормально все: жена, работа.
- Ты держись, живи.
Доезжаем до города. Меня выносят. Он что-то кричит через стекло.
Я все помню. Помню твою тельняшку, твои безумные глаза. Я помню тебя, братан.
Я держусь.
В палате нас было десять человек. Вернее - девять, Вовочку мы не считали. Вовочка не говорил.
Он только кушал и какал. Просыпались мы от его крика. Как всегда, он хотел есть. Съесть он мог много, сколько дадут. Давали, как всем, но ему не хватало, и он кричал. Двенадцатилетний младенец.
Еще были я и Василек. Васильку было на вид лет двадцать. Ноги парализованы, но здоров он был как бык. Как-то раз он ухватил за ногу нянечку, - она не смогла вырваться, на ноге у нее долго не заживал синяк. Нянечки дразнили его, безобидного бугая, проходя, шлепали по спине или говорили что-нибудь сальное, а он потом шумно дрочил всю ночь, давая им повод для новых шуток. Впрочем, двойную порцию они ему накладывали всегда.
Мне девять лет. Представьте себе парализованного человечка. Он лежит на полу, уперевшись локтями и раскачивается из стороны в сторону. Не сразу понять, что он ползет. Ползал я быстро, за полчаса мог проползти метров триста. Через каждые десять-пятнадцать метров мне приходилось отдыхать, но ползать я мог! Только я и Василек могли ползать - это и отличало нас от остальных в палате.
Всех имен не помню. Да и не полагалось мне знать их имена. Сидеть мог только Сашка Поддубный, и по утрам нянечки сажали его на пол перед низеньким столиком. Остальные круглые сутки лежали на кроватях. Их называли 'пацаны'. Уважение к пацанам было абсолютное, даже пахан детдома приходил к ним советоваться. Только у нас в комнате стоял телевизор, и мы могли смотреть его, когда хотели.
В эту палату я попал случайно. Когда меня привезли, как раз один пацан умер. Это была несчастливая койка номер три. До меня на ней спали трое, и все умерли. Никто не хотел ее занимать, а я был в этом детдоме новенький.
К нам пришли шефы. Студенты из пединститута.
Нас собрали в актовом зале, они попели нам песенки и ушли. По плану шефской помощи, студенты должны были проводить с нами какие-то мероприятия, помогать делать уроки и так далее. Но большинство смотрели на нас, как на прокаженных. Это выражение 'как на прокаженных' я вычитал потом, оно мне очень понравилось. А как еще можно передать вытаращенные глаза и плохо скрываемое отвращение? Но некоторые приходили снова. Это были студентки, звезд с неба не хватавшие. Их приводили к нам природная доброта и жалость, а может быть, любопытство.
Одна такая зашла и к нам.
- Мальчики, вам чем-нибудь помочь?
- Чифир будешь пить?
- Что-что?
- Чай крепкий.
- Буду.
- Тогда достань у меня из-под матраца кипятильник, из тумбочки банку, сходи за водой и заряди все это под кроватью.
Это говорил Вовка Москва. Кличка такая у него была: 'Москва'. Почему - не знаю. Студентка была у нас несколько раз, пацаны угощали ее шоколадными конфетами, травили анекдоты. С ней было хорошо и весело.
Как-то раз она задержалась. Отпускать ее никому, конечно, не хотелось.
- Мальчики, ну мне надо еще физику делать и математику, а списать сразу не дадут.
- Ты на каком курсе?
- На втором.
- Учебник с собой?
- В сумке.
- Доставай, читай задание.
Это говорил Генка - с угловой койки.
Достала.
- Но я тут ничего не понимаю.
- Я тоже. Я только год вышку учу. Читай вслух.
- А формулы?
- И формулы читай.
Она читала вслух свой учебник, а мы радовались, что она еще не уходит. Она читала долго, а потом Генка велел ей сесть за стол и писать. Он продиктовал ей решения всех ее задач и замолчал.
- А можно, я с ответом сверю? Тут у меня ответы выписаны.
- Сверяй.
- Все сошлось! - поразилась студентка. - Но как ты смог? Не глядя в тетрадку. Ты ведь такой маленький!
Весил Генка килограммов десять. Кроме того, что он не мог ходить, у него что-то еще было с щитовидкой, он не рос.
- Мне восемнадцать, - ответил Генка. - Такой же маленький, как и ты.
- Ой, мальчики!.. А я думала, вы еще в школе учитесь.
- Официально учимся. Второгодники. Просто у нас директор добрый. Не хочет нас в дом престарелых отвозить. Там за нами ухаживать будет некому, и мы умрем.
- А чего же вы в институт не поступите? Вы же там отличниками были бы.
- В институт берут только ходячих.
Она быстро засобиралась и ушла. Я выполз в коридор. Шел дождь, и мне захотелось поползти к выходу.
Было прохладно - поздняя осень или ранняя весна. Входную дверь не закрывали, и я любил подползать к самому выходу, смотреть на дождь. Редкие капли дождя попадали внутрь, падали на меня. Было хорошо и грустно.
Но сейчас мое место у двери было занято. Тяжело опираясь на косяк, стояла наша студентка и жадно, в затяг, курила. И плакала. Я не помню, в чем она была. Помню только туфли на каблуках. Она была очень красивая. Мне показалось, что такой красивой девушки я никогда больше в жизни не увижу. Она докурила и пошла под дождь. Без плаща, без зонтика.
Больше она к нам не приходила.
Из Москвы приехала комиссия. Директору влепили выговор, всех пацанов отвезли в дом престарелых. Их воспитательница пришла в наш пятый класс: 'Теперь я буду у вас работать до самого выпуска'.
Через месяц она съездила навестить 'своих' подопечных. Приехала и рассказала. Из восьми пацанов выжил один Генка.
Дом престарелых состоял из помещений барачного типа. 'Наши' лежали в отдельном бараке с доходягами. Вдоль стен ряды кроватей, с которых стекала моча. К доходягам никто не подходил. Воспитательница везла им компот-ассорти в больших банках, она привезла его обратно: 'Оставьте себе, а то ходячие съедят'. Про Генку сказала: 'Злой стал какой-то'.
Я спросил, а что будет со мной, когда я вырасту. Тоже отвезут в дом престарелых, и я умру? - Конечно.
- Но мне будет пятнадцать, я не хочу так рано умирать. Выходит, все зря? Зачем же тогда учиться?
- Ничего не зря. Учиться вы должны потому, что вас кормят бесплатно. Ты на завтра уроки выучил?
После этого разговора у меня малейшему поводу наворачивались слезы, и я начинал плакать. Не помогали ни уговоры, ни угрозы. Я плакал и кричал в голос. Воспитательница привела врача. Молоденький парнишка присел ко мне на пол, улыбнулся, что-то спросил. Я улыбнулся в ответ. Я не хотел с ним разговаривать. Но пришлось.
- Почему ты часто плачешь?
- Я не часто плачу.
- Почему ты плакал вчера?
- Полз, ударился головой и заплакал.
- Я тебе не верю. Мне все рассказала твоя воспитательница. Ты все время плачешь. Это ненормально. Почему ты не хочешь со мной говорить?
- Потому что вы психиатр. Они все такие добрые сначала, а потом забирают в больницу. Колют уколы и дают такие таблетки, чтобы ты стал как Василек.
- Какой Василек? Кто тебе сказал всю эту ерунду? Никто никуда тебя не заберет.
- Про больницу Вовка Москва сказал.
- Где этот Вовка?
- Умер. Они все умерли. Они были добрые и умные. А Сашка Поддубный давал мне свои книжки читать. А теперь их нет, а Василек живой. Его в другой интернат отвезли, хороший, потому что он ползать может и сам в туалет ходить.
- Кто тебе сказал, что они умерли?
- Воспитательница. Она сказала, что меня тоже отвезут, когда мне будет пятнадцать. А сейчас мне десять.
Воспитательница посмотрела на врача: 'Ну и что? Что тут такого? Я это всему классу рассказывала'.
Врач закурил. Я впервые увидел, как взрослый человек курит прямо в палате. Он мне почему-то нравился.
- Ты меня боишься?
- Да.
С виду он был совсем не злой. Он докурил, посмотрел на меня и ушел.
А Генка умер очень скоро.
Хорошие нянечки были верующими. Все.
Хороших нянечек было мало. Я помню их всех. Это действительная история, рассказанная мне нянечкой.
Я здесь уже давно работаю. Когда пришла, посмотрела, а тут детки маленькие, кто без ножек, кто без ручек. И все грязные. Его помоешь, а он по полу поползает - и опять грязный. Кого с ложки кормить надо, кого подмывать каждый час. Уставала очень. В первое ночное дежурство ни на минуту не прилегла. Еще новенького привезли, он всю ночь маму звал. Я к нему на кровать присела, взяла его за руку, так и просидела над ним до утра. И все плакала, плакала. А наутро пошла к батюшке благословения просить, чтобы уволиться. Не могу, говорю, на это смотреть, всех жалко, душа разрывается. А батюшка благословения и не дал. Говорит, что это теперь крест твой до конца дней.
Я имена всех деток, за кем ухаживала, на бумажку выписываю. У меня дома тетрадка есть, так я туда всех вас записываю. И за каждого на Пасху свечку ставлю. Много свечек уже получается, дорого, но я все равно за каждого ставлю и за каждого Отче Наш читаю. Потому что за всех невинных деток Господь велел молиться. А у тебя имя какое-то странное, Рубен, армянин, наверное. Армяне - христиане, это я точно знаю. Не армянин, говоришь? То-то я сразу и подумала, что раз родители к нему не приезжают, то басурмане какие-то. Крещеная душа дитя своего не оставит. Суки они, прости меня Господи, дуру старую, тут и не захочешь, а согрешишь. А ты у меня будешь в тетрадке без фамилии записан. Фамилия у тебя какая-то чудная, я и записать не сумею. Все с фамилиями записаны, а ты без. На молитве только имя читать положено, но все равно нехорошо, что без фамилии.
Что добавить к этому рассказу? Я вырос, прочитал кучу разных книжек и кажусь себе очень умным. Спасибо учителям, научившим меня читать. Спасибо советскому государству, вырастившему меня. Спасибо умным американцам, создавшим компьютер, за возможность печатать этот текст указательным пальцем левой руки.
Спасибо всем добрым нянечкам за то, что научили меня доброте, за то тепло в душе, что я пронес через все испытания. Спасибо за то, что не выразить словами, не просчитать на компьютере и не измерить. Спасибо за любовь и христианское милосердие, за то, что я католик, за деток моих. За все.
E-mail: gonzalezgallego@yahoo.com
Сайт: http://bereg.enabled.ru/
Он родился с диагнозом церебральный паралич. Родители учились в МГУ. Отец венесуэлец, мать - двадцатилетняя испанка Аурора, дочь лидера испанской компартии Игнасио Гальего, ближайшего друга легендарной Долорес Ибаррури. Из Кремлевской больницы Ауроре сообщили: 'Сын умер'. Объявленный мертвым, мальчик был тайно отправлен в детдом. Его дед стал вице-президентом испанского парламента, генеральным секретарем компартии народов Испании. Большая дружная семья генсека подвергла остракизму дочь Аурору, которая с новым мужем, советским писателем-диссидентом, получила политическое убежище во Франции и стала работать на Радио Свобода. О судьбе сына антикоммунистки и внука генсека Рубен Давид расскажет сам. У него нет литзаписчика, чтобы надиктовать'Повесть о настоящем человеке', в отличие от автора романа 'Как закалялась сталь' он даже карандаш держать не может: за исключением двух пальцев левой руки Рубен Давид полностью неподвижен.
Просто буквы, буквы на потолке, на черном фоне медленно ползущие белые буквы. Они стали появляться по ночам после очередного сердечного приступа. Я мог перемещать эти буквы по потолку, складывать из них слова и предложения. Наутро оставалось только записать их в память компьютера.
Это рассказ обо мне. Рассказ о моих братьях и сестрах по несчастью родиться лишним человеком в системе, отрицающей абсолютную ценность человеческой жизни, в системе, ценность человека в которой определялась мифической 'пользой'. Бесполезные, мы были обречены на смерть. Медленную или быструю - кому как повезло.
Это свидетельство о тех, кого убивали просто так, походя, без злого умысла. Веселые, добрые, умные, мы хотели жить, очень хотели. Среди нас были будущие физики, химики, биологи, математики и, может быть, поэты. Убили нас не всех. Меня убили не до конца. Ни физика, ни поэта из меня уже никогда не получится. Но то, что от меня осталось, еще может говорить. Я буду говорить, рассказывать. Это мой долг.
Записки из детского дома.
Я - герой. Быть героем легко. Если у тебя нет рук или ног - ты герой или покойник. Если у тебя нет родителей - надейся на свои руки и ноги. И будь героем. Если у тебя нет ни рук, ни ног, а ты к тому же ухитрился появиться на свет сиротой, - все. Ты обречен быть героем до конца своих дней. Или сдохнуть. Я герой. У меня просто нет другого выхода.
Я - маленький мальчик. Ночь. Зима. Мне надо в туалет. Звать нянечку бесполезно.
Выход один...
Для начала нужно слезть с кровати. Способ есть, я его сам придумал. Просто подползаю к краю кровати и переворачиваюсь на спину, опрокидывая свое тело на пол. Удар. Боль. Подползаю к двери в коридор, толкаю ее головой и выползаю наружу. Ночью все окна в коридоре открыты. Холодно, очень холодно. Я - голый. Ползти далеко. Когда ползу мимо комнаты, где спят нянечки, стучу головой в их дверь. Никто не отзывается. Кричу. Никого. Может быть, я тихо кричу. Пока добираюсь, замерзаю окончательно. В туалете окна открыты, на подоконнике снег.
Добираюсь до горшка. Надо отдохнуть перед тем, как ползти назад. Пока я отдыхаю, моча в горшке затягивается ледяной коркой. Приползаю обратно. Стаскиваю зубами одеяло с кровати, кое-как заворачиваюсь в него и пытаюсь заснуть на полу.
Наутро меня оденут, отвезут в школу. На уроке истории я бодро расскажу об ужасах фашистских концлагерей. Получу пятерку. У меня всегда пятерки по истории. У меня пятерки по всем предметам. Я - герой.
Когда я был совсем маленьким, я мечтал о маме. Потом я понял, вернее, мне объяснили, что моя мама - черножопая сука, которая бросила меня. Мне неприятно говорить такое, но объясняли мне именно в этих терминах.
Те, кто объяснял, были большие и сильные, они были правы во всем. Конечно, были и другие взрослые.
Они были учителями. Учителя рассказывали о дальних странах, о великих писателях, о том, что жизнь прекрасна и каждому найдется место на земле, если только хорошо учиться и слушаться старших. Они всегда лгали. Лгали во всем. Они рассказывали о звездах и материках, но не разрешали выходить за ворота детдома. Они говорили о равенстве всех людей, но в цирк и в кино брали только ходячих.
Не лгали только нянечки. Давая конфету, они говорили: 'бедное дите, скорее бы уж помер, ни себя, не нас не мучил бы'. Или, вынося покойника: 'Ну и слава Богу, отмучался, бедненький'. Про 'черножопую суку' нянечки рассказывали мне просто и естественно, как про дождь или снег.
В шесть лет я перестал мечтать о маме. Я мечтал стать 'ходячим'. Ходячими были почти все. Даже те, кто еле-еле мог передвигаться на костылях. К ходячим относились гораздо лучше, чем к нам. Они были людьми. После выхода из детдома из них могли получиться нужные обществу люди - бухгалтеры, сапожники, швеи. Многие получали хорошее образование, 'выбивались в люди'. После выпуска из детдома они приезжали иногда на дорогих машинах. Тогда нас собирали в большом зале, рассказывали, какую должность занимает бывший ученик нашей школы. Из рассказов выходило, что эти толстые дяди и тети всегда слушались старших, хорошо учились и добились всего своим умом и настойчивостью. Но они были ходячими! Как стать ходячим, никто не рассказывал.
В восемь я понял одну очень простую мысль: я один и никому не нужен. Взрослые и дети думают только о себе. Конечно, я знал, что где-то на другой планете существуют мамы, папы и дедушки с бабушками. Но это было так далеко и неубедительно, что я отнес все эти бредни к области звезд и материков.
В девять я понял, что ходить никогда не смогу. Это было очень печально. Накрылись дальние страны, звезды и прочие радости. Оставалась смерть. Долгая и бесполезная.
В десять прочитал про камикадзе. Эти бравые парни несли смерть врагу. Одним полетом без возврата они отдавали Родине все долги за съеденный рис, за испачканные пеленки, за школьные тетради, за улыбки девочек, за солнце и звезды, за право каждый день видеть маму. Это мне подходило. Но я понимал, что в самолет меня никто не посадит. Я мечтал о торпеде. Управляемой торпеде, начиненной взрывчаткой. Я мечтал тихо-тихо подкрасться к вражескому авианосцу и нажать на красную кнопку.
С тех пор прошло много лет. Я уже взрослый дядя и все понимаю. Я не имею права желать смерти, ведь от меня зависит многое в судьбе моей семьи. Меня любят жена и дети, я тоже очень-очень их люблю. Но иногда, когда лежу ночью и не могу заснуть, я все-таки мечтаю о торпеде с красной кнопкой. Эта детская мечта так и не оставила меня, может быть, никогда не оставит.
Есть я не любил. Если бы можно было, я бы предпочел таблетки из фантастических рассказов, выпил такую - и сытый весь день. Ел я плохо, меня уговаривали, кормили с ложки, - все было бесполезно.
Когда я был совсем маленький, то жил в небольшом детдоме в сельской местности. Кормили хорошо и вкусно, нянечки были добрыми, всегда следили, чтобы все дети покушали, заботились о нас.
Потом были другие детдома, другие нянечки, другая еда. Перловая каша, пряники с червяками, несвежие яйца. Было все. Но я не об этом.
Я ловлю себя на мысли, что с едой связаны мои лучшие воспоминания. Все самые лучшие моменты моего детства связаны с едой, вернее, с теми людьми, кто ею со мной делился, дарил мне ее как знак своего расположения.
Не помню, где это было. Помню людей в белых халатах. Нас, детей, много, и мы все очень маленькие. В комнату внесли ананас. Он показался мне очень большим и красивым. Его разрезали не сразу, дали нам полюбоваться. Похоже, взрослые и сами не решались разрушать такую красоту. Ананасы в России редкость. Ананас всех разочаровал. Вернее, почти всех. Дети распробовали его резкий специфический вкус и отказались есть эти жгучие дольки. Ел один я. Помню разговор взрослых.
- Давай дадим ему еще.
- А вдруг ему плохо станет?
- Ты его карточку видела? Его папа, небось, на этих ананасах вырос. Может, у них там ананасы, как у нас картошка.
Мне давали еще и еще. Наверное, взрослым было забавно, что этот странный ребенок может есть экзотический фрукт. Да и не могли они выкинуть столько добра. Я съел много ананасовых долек.
Плохо мне не стало.
Меня привезли в мой первый детский дом. Было много детей и телевизор.
- Он что, совсем сидеть не может? Давай его на диван посадим и обложим подушками.
Меня посадили на диван, обложили подушками и стали кормить манной кашей с ложечки. От неожиданности я съел целую тарелку каши и заснул. Каша была очень вкусная. Детский дом мне понравился.
Больница. Ночь. Все спят. В палату забегает медсестра, включает ночник над моей кроватью. Она в нарядном платье, туфли на высоких каблуках, волосы завиты и свободно лежат на плечах. Низко нагибается ко мне. У нее очень большие счастливые глаза. От нее пахнет духами и еще чем-то домашним.
- Открой рот, закрой глаза.
Она кладет мне в рот большую шоколадную конфету. Я знаю, как надо есть шоколадные конфеты. Я вынимаю ее изо рта. Мне хочется ее как следует рассмотреть, прежде чем начать откусывать маленькими кусочками.
- Раскуси и съешь. Понял?
Я киваю. Она выключает ночник и убегает. Я раскусываю конфету. Мой рот наполняется чем-то сладким и жгучим. Я жую шоколад, у меня кружится голова. Я счастлив.
Очередной детдом. Я ползу по коридору, навстречу идет нянечка. В коридоре темно. Когда она подходит совсем близко, то вдруг вскрикивает и отскакивает от меня. Потом подходит поближе, нагибается. У меня смуглая кожа, голова обрита наголо. С первого взгляда она может разглядеть только глаза, большие глаза, висящие в воздухе в пятнадцати сантиметрах над полом.
- А худющий-то какой. Кожа да кости. Как из Бухенвальда.
Упитанным меня, действительно, не назвать. Там, откуда меня привезли, не очень хорошо кормили, к тому же я плохо ел. Она уходит, возвращается через пару минут и кладет на пол передо мной кусок хлеба с салом. Я вижу сало первый раз в жизни, поэтому сначала съедаю сало, затем хлеб. Становится тепло, уютно, и я засыпаю.
Пасха. Все нянечки празднично одеты. Ощущение праздника во всем. В том, что нянечки так по-особенному добры к нам, в настороженности воспитателей. Я ничего не понимаю. Ведь во время праздников по телевизору показывают парады и демонстрации. Парадов нет только на Новый год. Но на Новый год есть елка и подарки.
После завтрака нянечка раздает нам по крашеному яйцу. Внутри оно такое же белое, как и обычное. Оно гораздо вкуснее яиц, которые нам дают в детдоме. Детдомовские яйца переваренные, жесткие, а это мягкое и очень-очень вкусное. Где бы я ни был, в детдоме ли, в больнице или в доме престарелых, какая-нибудь добрая душа всегда давала мне на Пасху крашеное яйцо.
В России существует обычай поминать умерших угощением. На сороковой день после смерти родственникам следует делиться едой, причем не просто угощать кого попало, а самых несчастных. Чем несчастнее накормленный, тем более ты угодил умершему, тем больше твоя заслуга перед Богом. А где их было взять, несчастных, в самой счастливой стране мира? Вот и шли к воротам нашего детдома бедолаги с сумками, корзинками и пакетами. Несли конфеты, печенье, булочки. Несли пирожки и блины, все, что могли. Неутомимые воспитатели прогоняли их, чаще всего безуспешно.
Нянечки же наши, пользуясь своим служебным положением, проносили через ворота детдома 'поминальное', несмотря на строгие запреты.
Больше всего везло нянечкам, работающим с нами, неходячими. Нас кормили отдельно, воспитатели были далеко. Одна нянечка ухитрилась пронести через проходную кастрюлю фруктового киселя. Мы были самыми несчастными из несчастных. Конфеты, скормленные нам, ценились гораздо выше.
Со своей стороны, мы знали, что за 'поминальное' нельзя говорить 'спасибо'. Я лежал в саду и ждал. Садом мы называли несколько яблонь, росших возле здания детдома. Ползти до сада мне пришлось долго, я устал и лежал на спине. Все ходячие были далеко, может, смотрели в клубе кино, может их повели куда-то - не помню. Я лежал и ждал, что какое-нибудь яблоко упадет недалеко от меня. Но повезло мне гораздо больше.
Старенькая сухощавая старушка полезла через забор. Забор был двухметровый, но бабушку это не остановило. Она спрыгнула с него, огляделась по сторонам и подошла ко мне. Деловито оглядев мои руки и ноги, она с недоверием спросила: 'Сиротой будешь?' Я кивнул. Такого везения она не ожидала, скрюченные ноги и руки, да к тому же сирота. Она поставила на землю свою корзинку, откинула полотенце, достала блин и скомандовала: 'Ешь'. Я стал быстро есть блины, она торопила меня и повторяла: 'Тетку Варвару поминай, тетку Варвару'.
Но все хорошее быстро кончается. Из-за угла уже шла воспитательница.
- Почему посторонние на территории? Кто пустил? Что Вы тут делаете?
И мне:
- А ты что делаешь?
Что я делал? Я жевал третий блин. Жевал быстро, потому, что в руке было еще полблина, и я хотел успеть доесть все.
Шустрая старушка подхватила свою корзинку и сиганула через забор. Доесть я успел.
Воспитательница постояла надо мной, улыбнулась чему-то и ушла. Это были первые русские блины в моей жизни.
Мы добирались с друзьями из пригорода. Автобусов не было, жара стояла страшная. Ловить попутку бесполезно. Три здоровых парня и инвалид в коляске, - кто нас возьмет.
Вдруг везение - армейский автобус. Он остановился ненадолго. Выбора не было - надо было пытаться сесть. Парни подхватывают меня и коляску, пытаются спорить с водителем. Водитель твердит что-то про 'не положено' и 'Устав'. В общем, облом.
И тут из глубины автобуса с криком 'брата-а-н!' бросается к шоферу военный. Он отчаянно пьян и зол. Они недолго спорят, и мы едем. Солдаты-новобранцы уступают место. Я неудобно полулежу на узком сиденье, мне больно. Ко мне подходит 'братан'. Он еле стоит на ногах, китель расстегнут, под кителем - матросская тельняшка.
- Ты из Афгана?
- Нет.
- Неважно. Я до Афгана не знал, что такое инвалиды. Потом друзья стали приходить без ног, без рук, слепые. Многие ломались. Ты-то как?
- Да нормально все: жена, работа.
- Ты держись, живи.
Доезжаем до города. Меня выносят. Он что-то кричит через стекло.
Я все помню. Помню твою тельняшку, твои безумные глаза. Я помню тебя, братан.
Я держусь.
В палате нас было десять человек. Вернее - девять, Вовочку мы не считали. Вовочка не говорил.
Он только кушал и какал. Просыпались мы от его крика. Как всегда, он хотел есть. Съесть он мог много, сколько дадут. Давали, как всем, но ему не хватало, и он кричал. Двенадцатилетний младенец.
Еще были я и Василек. Васильку было на вид лет двадцать. Ноги парализованы, но здоров он был как бык. Как-то раз он ухватил за ногу нянечку, - она не смогла вырваться, на ноге у нее долго не заживал синяк. Нянечки дразнили его, безобидного бугая, проходя, шлепали по спине или говорили что-нибудь сальное, а он потом шумно дрочил всю ночь, давая им повод для новых шуток. Впрочем, двойную порцию они ему накладывали всегда.
Мне девять лет. Представьте себе парализованного человечка. Он лежит на полу, уперевшись локтями и раскачивается из стороны в сторону. Не сразу понять, что он ползет. Ползал я быстро, за полчаса мог проползти метров триста. Через каждые десять-пятнадцать метров мне приходилось отдыхать, но ползать я мог! Только я и Василек могли ползать - это и отличало нас от остальных в палате.
Всех имен не помню. Да и не полагалось мне знать их имена. Сидеть мог только Сашка Поддубный, и по утрам нянечки сажали его на пол перед низеньким столиком. Остальные круглые сутки лежали на кроватях. Их называли 'пацаны'. Уважение к пацанам было абсолютное, даже пахан детдома приходил к ним советоваться. Только у нас в комнате стоял телевизор, и мы могли смотреть его, когда хотели.
В эту палату я попал случайно. Когда меня привезли, как раз один пацан умер. Это была несчастливая койка номер три. До меня на ней спали трое, и все умерли. Никто не хотел ее занимать, а я был в этом детдоме новенький.
К нам пришли шефы. Студенты из пединститута.
Нас собрали в актовом зале, они попели нам песенки и ушли. По плану шефской помощи, студенты должны были проводить с нами какие-то мероприятия, помогать делать уроки и так далее. Но большинство смотрели на нас, как на прокаженных. Это выражение 'как на прокаженных' я вычитал потом, оно мне очень понравилось. А как еще можно передать вытаращенные глаза и плохо скрываемое отвращение? Но некоторые приходили снова. Это были студентки, звезд с неба не хватавшие. Их приводили к нам природная доброта и жалость, а может быть, любопытство.
Одна такая зашла и к нам.
- Мальчики, вам чем-нибудь помочь?
- Чифир будешь пить?
- Что-что?
- Чай крепкий.
- Буду.
- Тогда достань у меня из-под матраца кипятильник, из тумбочки банку, сходи за водой и заряди все это под кроватью.
Это говорил Вовка Москва. Кличка такая у него была: 'Москва'. Почему - не знаю. Студентка была у нас несколько раз, пацаны угощали ее шоколадными конфетами, травили анекдоты. С ней было хорошо и весело.
Как-то раз она задержалась. Отпускать ее никому, конечно, не хотелось.
- Мальчики, ну мне надо еще физику делать и математику, а списать сразу не дадут.
- Ты на каком курсе?
- На втором.
- Учебник с собой?
- В сумке.
- Доставай, читай задание.
Это говорил Генка - с угловой койки.
Достала.
- Но я тут ничего не понимаю.
- Я тоже. Я только год вышку учу. Читай вслух.
- А формулы?
- И формулы читай.
Она читала вслух свой учебник, а мы радовались, что она еще не уходит. Она читала долго, а потом Генка велел ей сесть за стол и писать. Он продиктовал ей решения всех ее задач и замолчал.
- А можно, я с ответом сверю? Тут у меня ответы выписаны.
- Сверяй.
- Все сошлось! - поразилась студентка. - Но как ты смог? Не глядя в тетрадку. Ты ведь такой маленький!
Весил Генка килограммов десять. Кроме того, что он не мог ходить, у него что-то еще было с щитовидкой, он не рос.
- Мне восемнадцать, - ответил Генка. - Такой же маленький, как и ты.
- Ой, мальчики!.. А я думала, вы еще в школе учитесь.
- Официально учимся. Второгодники. Просто у нас директор добрый. Не хочет нас в дом престарелых отвозить. Там за нами ухаживать будет некому, и мы умрем.
- А чего же вы в институт не поступите? Вы же там отличниками были бы.
- В институт берут только ходячих.
Она быстро засобиралась и ушла. Я выполз в коридор. Шел дождь, и мне захотелось поползти к выходу.
Было прохладно - поздняя осень или ранняя весна. Входную дверь не закрывали, и я любил подползать к самому выходу, смотреть на дождь. Редкие капли дождя попадали внутрь, падали на меня. Было хорошо и грустно.
Но сейчас мое место у двери было занято. Тяжело опираясь на косяк, стояла наша студентка и жадно, в затяг, курила. И плакала. Я не помню, в чем она была. Помню только туфли на каблуках. Она была очень красивая. Мне показалось, что такой красивой девушки я никогда больше в жизни не увижу. Она докурила и пошла под дождь. Без плаща, без зонтика.
Больше она к нам не приходила.
Из Москвы приехала комиссия. Директору влепили выговор, всех пацанов отвезли в дом престарелых. Их воспитательница пришла в наш пятый класс: 'Теперь я буду у вас работать до самого выпуска'.
Через месяц она съездила навестить 'своих' подопечных. Приехала и рассказала. Из восьми пацанов выжил один Генка.
Дом престарелых состоял из помещений барачного типа. 'Наши' лежали в отдельном бараке с доходягами. Вдоль стен ряды кроватей, с которых стекала моча. К доходягам никто не подходил. Воспитательница везла им компот-ассорти в больших банках, она привезла его обратно: 'Оставьте себе, а то ходячие съедят'. Про Генку сказала: 'Злой стал какой-то'.
Я спросил, а что будет со мной, когда я вырасту. Тоже отвезут в дом престарелых, и я умру? - Конечно.
- Но мне будет пятнадцать, я не хочу так рано умирать. Выходит, все зря? Зачем же тогда учиться?
- Ничего не зря. Учиться вы должны потому, что вас кормят бесплатно. Ты на завтра уроки выучил?
После этого разговора у меня малейшему поводу наворачивались слезы, и я начинал плакать. Не помогали ни уговоры, ни угрозы. Я плакал и кричал в голос. Воспитательница привела врача. Молоденький парнишка присел ко мне на пол, улыбнулся, что-то спросил. Я улыбнулся в ответ. Я не хотел с ним разговаривать. Но пришлось.
- Почему ты часто плачешь?
- Я не часто плачу.
- Почему ты плакал вчера?
- Полз, ударился головой и заплакал.
- Я тебе не верю. Мне все рассказала твоя воспитательница. Ты все время плачешь. Это ненормально. Почему ты не хочешь со мной говорить?
- Потому что вы психиатр. Они все такие добрые сначала, а потом забирают в больницу. Колют уколы и дают такие таблетки, чтобы ты стал как Василек.
- Какой Василек? Кто тебе сказал всю эту ерунду? Никто никуда тебя не заберет.
- Про больницу Вовка Москва сказал.
- Где этот Вовка?
- Умер. Они все умерли. Они были добрые и умные. А Сашка Поддубный давал мне свои книжки читать. А теперь их нет, а Василек живой. Его в другой интернат отвезли, хороший, потому что он ползать может и сам в туалет ходить.
- Кто тебе сказал, что они умерли?
- Воспитательница. Она сказала, что меня тоже отвезут, когда мне будет пятнадцать. А сейчас мне десять.
Воспитательница посмотрела на врача: 'Ну и что? Что тут такого? Я это всему классу рассказывала'.
Врач закурил. Я впервые увидел, как взрослый человек курит прямо в палате. Он мне почему-то нравился.
- Ты меня боишься?
- Да.
С виду он был совсем не злой. Он докурил, посмотрел на меня и ушел.
А Генка умер очень скоро.
Хорошие нянечки были верующими. Все.
Хороших нянечек было мало. Я помню их всех. Это действительная история, рассказанная мне нянечкой.
Я здесь уже давно работаю. Когда пришла, посмотрела, а тут детки маленькие, кто без ножек, кто без ручек. И все грязные. Его помоешь, а он по полу поползает - и опять грязный. Кого с ложки кормить надо, кого подмывать каждый час. Уставала очень. В первое ночное дежурство ни на минуту не прилегла. Еще новенького привезли, он всю ночь маму звал. Я к нему на кровать присела, взяла его за руку, так и просидела над ним до утра. И все плакала, плакала. А наутро пошла к батюшке благословения просить, чтобы уволиться. Не могу, говорю, на это смотреть, всех жалко, душа разрывается. А батюшка благословения и не дал. Говорит, что это теперь крест твой до конца дней.
Я имена всех деток, за кем ухаживала, на бумажку выписываю. У меня дома тетрадка есть, так я туда всех вас записываю. И за каждого на Пасху свечку ставлю. Много свечек уже получается, дорого, но я все равно за каждого ставлю и за каждого Отче Наш читаю. Потому что за всех невинных деток Господь велел молиться. А у тебя имя какое-то странное, Рубен, армянин, наверное. Армяне - христиане, это я точно знаю. Не армянин, говоришь? То-то я сразу и подумала, что раз родители к нему не приезжают, то басурмане какие-то. Крещеная душа дитя своего не оставит. Суки они, прости меня Господи, дуру старую, тут и не захочешь, а согрешишь. А ты у меня будешь в тетрадке без фамилии записан. Фамилия у тебя какая-то чудная, я и записать не сумею. Все с фамилиями записаны, а ты без. На молитве только имя читать положено, но все равно нехорошо, что без фамилии.
Что добавить к этому рассказу? Я вырос, прочитал кучу разных книжек и кажусь себе очень умным. Спасибо учителям, научившим меня читать. Спасибо советскому государству, вырастившему меня. Спасибо умным американцам, создавшим компьютер, за возможность печатать этот текст указательным пальцем левой руки.
Спасибо всем добрым нянечкам за то, что научили меня доброте, за то тепло в душе, что я пронес через все испытания. Спасибо за то, что не выразить словами, не просчитать на компьютере и не измерить. Спасибо за любовь и христианское милосердие, за то, что я католик, за деток моих. За все.
Просмотров: 5801
обсудить статью (80) / прочитать